Каролина Ланцкоронска

Львов 22 сентября 1939 - 3 мая 1940 в «Военных воспоминаниях» Каролины Лянцкоронской.

Ночью 22 сентября 1939 года Советская Армия заняла Львов.

Утром я пошла по магазинам. Малыми группами бродили по улицам солдаты Красной Армии, находившаяся уже в течение нескольких часов  в городе. «Пролетариат» даже пальцем не пошевелил, чтобы выйти ее поприветствовать. Сами большевики отнюдь не выглядели ни радостными, ни гордыми победителями. Мы видели плохо обмундированных людей с темными лицами, явно обеспокоенных, почти испуганных. Они были как будто осторожными и очень удивленными. Они долго стояли перед витринами, в которых виднелись остатки товаров. Только после нескольких дней стали заходить в магазины. Там они вили себя более оживленно. В моем присутствии офицер покупал погремушку, потом прикладывал к уху своему товарищу, а когда она грохотала, они оба подскакивали под радостные восклицания. Наконец, они ее купили и вышли в восторге. Ошеломленный владелец магазина после долгой молчаливой паузы, обратился ко мне и беспомощно спросил:

«Как это будет? Ведь это офицеры».

А мы тем временем входили в первую фазу нашей новой жизни. Мы знали, что большевики останутся здесь на всю зиму, что ничего не поделаешь: нужно прожить как-то до далекой весны. У нас было радио, мы слушали все европейские радиостанции, повторяя себе, что мы не отрезаны, мы знаем обо всем, что происходит. Мы также знали, с первого момента, что Варшава продолжает сопротивляться, мы ей безгранично завидовали. Позже мы узнали таким же образом, что наше правительство находится в Париже и, что на этот раз «Бог доверил честь поляков генералу Сикорскому». Из радиоприемника, и иногда из динамиков, которые сразу после ремонта электростанции появились по углам главных улиц, мы узнавали еще все больше новостей, в том числе о том, что Львов сталстолицей Западной Украины, которая, наконец, входит как новый член в большую семью счастливых советских народов Советского Союза. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», гудело нам сначала со всех сторон. В то же время, радио давало оскорбительные тирады о «панской» Польше и ее «бывшей» армии. Эти программы были проиллюстрированы карикатурами, которые появлялись на стенах домов. Все эти выступления один важный эффект: польское население во Львове обескуражили с первого момента и до прихода новых властей.

Экскурсии по Львову 

Местные украинские комитеты начали вырастать, как грибы после дождя. Дворец Голуховских, наших друзей, был занят под главное здание их штаб-квартиры. Это был один из первых актов, направленных против частной собственности. Во время выселения детей владельца, я похитила из чердака, уже занятого дворца одиннадцать рубашек для фрака, которые принадлежали покойному министру Агенору Голуховскому. Ценную добычу я сразу отнесла в так называемый Краковский Комитет, который заботился о населении, прибывшем из Кракова. Во главе Комитета стояли профессора Кот и Гьотель.

Спрос на все виды мужского гардероба являлось, конечно же, невероятно огромным. Рубашки для фраков министра, к тому же вооруженные грозными «Фатермьордерами» (высокие, жесткие воротники), были приняты с большим энтузиазмом и оказались сразу у нуждающихся. Львов стал в тот момент стал городом миллионником. Было трудно протиснуться на улицах, поскольку буквально вся Польша съехалась сюда. Все возможные средства передвижения заблокировали улицы. По тротуарам передвигаться нельзя было вообще. Давились во Львове сотни тысяч людей, которые в бессмысленном побеге, несколько раз обстрелянные по пути, потерявшие все имущество, а иногда и кого-нибудь из близких, приехали сюда, а теперь не имели ни малейшего понятия, что дальше с собой делать. Легальный выезд в Румынию с момента входа большевиков стал невозможным, а переход в Венгрию — затруднен. Несмотря на это, одни выезжали или уходили, а другие, более многочисленные, продолжали прибывать. Все постоянно спрашивали друг друга: «Что будет?».

Общая проблема беженцев была тяжелой, из-за отсутствия пищи и места проживания. Тем не менее, ситуация улучшалась с каждым днем. Поставки продовольствия из сельской местности ожила. Человеческая волна начала отходить на Запад — на «ту сторону» - «под немца», который перешел Сан. Переход реки был трудным, но, все же, возможным. Толпы на улицах после нескольких дней явно поредели, а одновременно силуэт осеннего Львова обогатился новой нотой, с большим количеством людей в свитах и меховых шапках - землевладельцев, которым удалось приютиться во Львове. Собственно, они то и принесли первые новости об убийствах — впрочем спорадических — и многочисленных арестах «помещиков» по селах. Тогда также приехал эконом из Ягельниц, имения моего брата из-под Чорткова, и сообщил мне, что мой брат с сестрой выехали за десять минут до прихода большевиков, направляясь к румынской границе. Оба бежали с сестрой в последнюю минуту в Залещики, где встретили целый ряд родственников и друзей. Позже они должны были добраться в Женеву. Командир первой группы, въезжая в поместье, спросил, где брат, назвал его имя и сказал, что собирается застрелить его. Первые ведомости из Комарно от меня из дому привезла моя верная горничная Андзя, простая сельская девушка. Она тащила тяжелый чемодан. За ней шагал ее опекун, 75-летний Матвей, отставной слуга и домашний тиран, со снежными бакенбардами как у «Франца-Йозефа». После приветствия, Андзя показала чемоданчик и сказала: «Я привезла бумаги и научные тетради. Прошу взглянуть, есть ли все на месте». Все было на месте, в том числе одна из моих рукописей, готовых к публикации, плод восьми лет работы. «У меня есть еще и другие вещи, но я привезла сначала научные, поскольку знала, что они самые важные». В Комарно с момента выхода польских властей приходили крестьяне во двор и устроили пожар. Затем пришли немцы, которые через несколько дней пребывания и тщательного грабежа вернулись в Перемышль.

С тех пор правили там местные украинские комитеты. Приплыв советских элементов являлся пока весьма слабым. Андзя переселилась ко мне. Она часто ездила в Комарно для закупки продовольствия для меня и моих друзей, привозила — впрочем с большим риском для себя - очень ценную пищу и множество моих личных вещей. Ко мне довольно часто приезжали местные крестьяне и слуги из поместья и рассказывали, что происходит. Приносили иногда провиант. Я помню, что однажды я получила в подарок сыр, завернутый в два листа одной из иллюстрированных статей о флорентийский живописи 15 века из моей библиотеки. Между тем, большевиков прибывало все больше и больше — мужчин и крайне некрасивых женщин. Они скупали все, что попадало им под руку. В каждом магазине их было полно. Описанная выше сцена с погремушкой повторялась много раз в день. Поскольку предназначение многих вещей не всегда было им известно, то получались и некоторые нелепости, например: появление подружек в театре в длинных шелковых ночных рубашках, приобретение пинцетов для полива цветов и так далее. Судя по их жадности в приобретении товаров как-то странно не звучали слова о богатстве России, о том, что в Советском Союзе есть все, что душе угодно. На вопрос жителей Львова: Если ли Копенгаген?, они уверяли, что есть, и при этом их миллионы. А апельсины? - Еще как! Всегда было много, а сейчас, когда мы построили столько новых заводов, то их еще стало больше!

Уже совсем скоро нам пришлось столкнуться впервые с новыми властями на нашей собственной территории - в Университете. На встречу 29 сентября пригласили профессоров, доцентов, ассистентов, студентов и администраторов на Общее Собрание. Собрание было очень многочисленным. Над трибуной сверху висел портрет Сталина, в профиль, цветной, огромного размера. Такие размеры были известны нам только из Византии. Портрет, который висел перед нами, свидетельствовал о менталитете, который полностью отрезан от классических корней, из которых возникла когда-то византийская культура. Я смотрела с ужасом на черты и лоб, которые впредь нам приходилось видеть везде и всегда, будь-то на витринах магазинов, будь-то в ресторанах или на углах улиц или в трамвае. Этот лик казался мне принципиально иным от наших лиц, которые отражают наши чувства и мысли. С этого лица, тогда еще непривычного для нас, а теперь так хорошо известного и всегда чужого, мы узнали, что сейчас царствовал над нами менталитет абсолютно чуждый нам.

Между тем, вошли в зал совет - российский комендант Львова со свитой и высокий мужчина, с грубыми, но очень интеллигентными чертами, в большевистской рубахе, которого комендант явно уважал. Они вышли к трибуне и комендант пригласил к себе ректора Лоншана вместе с деканами. Первым начал обращение комендант, на красивом, как мне казалось, российском языке. Он приветствовал собравшихся, заявил, что хотел сам открыть первую встречу в этом здании, которое отныне должно будет служить для образования не панов, а простых людей. Затем предоставил слово товарищу Корнийчуку, члену Киевской Академии. Корнийчук встал, медленно подошел к кафедре и оттуда начал говорить с нами медленно, глубоким и сильным голосом. Говорили по-украински, языком Киевщины, немного отличным от диалектов в наших сторонах. Он говорил о величии и силе правды и знания, о том, сколько польская культура внесла в мировую культуру, воздал должное величине Мицкевича необычайно красивыми словами, продолжал захватывающей речью о силе и значении науки, которая объединяет человечество, о миссии университетов, особенно Львовском Университете, чьей задачей является объединение двух культур - польской и украинской, в одно единое. Хотя я не понимала, каждого слова и не одна фраза терялась, я всегда буду помнить ту речь, как одну из наиболее волнующих, которую мне пришлось слышать. Когда Корнийчук завершил, начали выступать прибывшие коммунистические асы университета - украинцы, евреи и поляки. Они начали сыпать демагогическими словесами. Когда прозвучала мысль о выключении старого «привилегированного» класса из университета, голоса потребовал Кршеменевский - старый профессор, бывший ректор - участник боев 1905 года, бывший политзаключенный. Когда его монументальная фигура оказалась на сцене, мы приняли его бурными аплодисментами. Кршеменевский многозначительно обратился уклоном головы к ректору и начал громко и спокойно: «Ваше великолепие!», - посмотрел в сторону Корнийчука:

«Господин Академик», - наконец, обращаясь к аудитории: «Дамы и господа!»

Довольно низкий ростом комендант города - хозяин жизни и смерти, которого обращавшийся даже не удостоился упомянуть, беспокойно заерзал в кресле. «Дорогой коллега» (сидящий в аудитории адресат заметно съежился) «хочет исключить часть населения от доступа к университету, а я ему на это отвечу: Если наука — одна, так же как и одна Правда, если мы не признаем классовых различий, то для меня все равны - крестьянин, работник, интеллигент и шляхтич. Я буду учить крестьянина, рабочего, интеллигента и шляхтича. Мне без разницы происхождении человека, который хочет служить Науке и Истине».

На пискливую реакцию противников Кршеменевский не отвечал и сошел со сцены под аплодисменты почти всего зала. Дальше поднялся комендант, с неуверенным видом, так вроде что-то шло не так, чего сам действительно не понимал, и прочитал нам телеграмму собрания Сталину. Ее составили в осторожной манере, почти по-рабски, по-видимому, чтобы нас не слишком отталкивать. «Кто за отправку, пожалуйста, поднимите руку». На несколько сотен присутствующих, руку подняло несколько десятков. Комендант с едва заметной улыбкой, снова спросил: «А кто против?». Конечно, ни одна рука не поднялась. Теперь, с уже яркой улыбкой, сказал: «Предложение об отправке телеграммы принято единогласно».

Мы вышли с чувством отвращения.

Серело. Несмотря на все, мы были впечатлены речью Корнийчука, полны надежд, что Университет Яна Казимира удастся сохранить, что сможем без ущерба прожить до весны. Через несколько недель мы узнаем, что в тот же день, в девять часов вечера, тот же Корнийчук дал вторую речь, вероятно, столь же страстную, на сей раз на украинском заседании, в которой обещал исключить все польские элементы из львовского университета. И мы по-прежнему ждали. У нас сложилось впечатление, что Проведение ведет нас в неизведанное, а мы были безмерно любопытны. Ведомости, которые доходили до нас «с немецкой стороны» только подтверждали это. Мы слышали по радио о массовых расстрелах в наших западных провинциях, наконец, узнали об аресте профессоров Ягеллонского университета и об их депортации в концлагеря. Последнее сообщение, конечно, подействовало на нас как гром. За ней уже текли без перерыва радиотрансляции об уничтожении всяческих культурных центров, о методическом уничтожения библиотек и архивов, всяческих следов нашего исторического прошлого. Хотя по-прежнему мы обманывали себя надеждой, что это все не может быть правдой, что хотя бы некоторые из этих сообщений нужно воспринимать как антигитлеровскую пропаганду. Однако, в отличие от этого, следует признать, что советы проявляли уважение к науке и культуре, что, безусловно, позволит многое спасти. Это убеждение еще подтверждалось тем, что университет оставался действительно открытым. «Мы должны научить нормально»- такая была команда. Мы собрались работать, как будто ничего не случилось.

Преподавала и я. Состав слушателей был довольно особенным. Польских молодых людей не осталось и следа. Укрывались. Студенты приходили в одиночку к нашим квартирам за книгами и руководствами для дальнейшей работы. На лекции ходили старые слушательницы, которые утверждали, что часы, проведенные со мной немного облегчали выживание, а также новые слушатели, не-польской национальности, присланные новыми властями. Поскольку, согласно старому учебному плану, я преспокойно читала лекции сиенской живописи XIV века, эти бедные новички беспомощно пересиживали время, глядя не на слайды на экране, а куда-то в пустоту перед собой. А приходить им приходилось, поскольку нас тщательно держали под пристальным контролем. Не раз мои лекции сопровождались ритмическим храпом, когда я старалась объяснить, кем был Симоне Мартини, друг Петрарки...

Управление университетом вел ректор Лоншан, избранный законно еще в предыдущем учебном году, пока в один прекрасный день его не уволил преемник, профессор Киевского университета - Марченко. Он говорил всем, что был сыном и внуком рабочего, впрочем, никто от него многого и не узнал, поскольку он был не очень умным, чего нельзя было сказать о его неразлучном компаньоне Левченке. Последний являлся «политическим комиссаром» университета. Мы не совсем понимали, что это такое, но название нам не нравилось. Товарищ Левченко также сначала нами живо интересоваться, но не навязчивым образом. Мы получили анкеты для заполнения, что-то вроде резюмэ. Два пункта в ней были действительно важными: социальное происхождение и количество сделанных изобретений. Последнее нас удивило. Я пыталась объяснить секретарше Левченка, что гуманист, особенно историк, не считает, что целью его исследований является собственно изобретение. Она посмотрела на меня с удивлением и сказала снисходительным тоном:

«Ну, прохо, товарищ, если Вы не сделали ни одного изобретения, то нужно так и написать».

Тот же Левченко приказал нам также создать кооператив для постоянных сотрудников университета, от профессора до вахтера. Когда через несколько недель в этом сборище начало не хватать пищи, то вымогал исключить вахтеров. 

Между тем, возникла постоянно, и, как бы незаметно, все больше и больше новых кафедр для новых специальностей - дарвинизма, ленинизма, сталинизма, и прочих. Эти кафедры всегда заполнялись приезжими из Киева. Однажды медицина была выведена из состава университета как «Мединститут» в самостоятельную единицу, что, конечно, опять значительно уменьшило группу польских профессоров в университете. В то же время, также упразднили ряд кафедр, одну за другой с перерывами — это были гуманитарная и юридическая кафедры. От юридического факультета практически ничего не осталось вообще, а наш коллектив таял с каждым днем.

В начале зимы с визитом прибыла группа профессоров из Москвы. Они вели себя серьезно и объективно, некоторые даже предавали частичное знакомство с цивилизованными формами поведения. По делам исторического факультета приехал профессор Гаткин. Он пригласил и меня на разговор в деканат. Обмен идеями, однако, столкнулся с серьезными техническими трудностями, так как мой собеседник, профессор немецкой истории, вообще не владел ни одним языком кроме российского. Так как он продолжал задавать мне вопросы о моих исследованиях и специализации, а ответы ни на одном языке он не понимал, я в отчаянии начала говорить с ним обрывками латыни. Теперь москаль сильно кивал головой, и, хотя он по латыни ни слова не сказал, однако, прекратил задавать дальнейшие вопросы. Во время этого «разговора» вошел профессор Курылович. Когда он услышал мой разговор с москалем латинскими изречениями, то молниеносно удалился, не в силах сдержать свое веселье. Наконец Гаткин сказал на российском, что весь факультет, особенно группа археологии и истории искусства, должен быть очень развитым, поскольку не хватает музееведов, и что я должна как можно скорее поехать посетить Эрмитаж. На этом все и завершилось. Когда несколько дней спустя московские профессора уезжали, то попрощались с нашими, сказав, что в случае каких-либо затруднений, обращаться к ним. Откуда должны были появляться эти затруднения, мы узнали почти сразу же после их отправления. Уже во время их пребывания можно было почувствовать довольно много напряженности между ними, и приезжими киевскими профессорами. Последние, пока москали находились во Львове, прекрасно понимали по-польски. Московская делегация продолжала подчеркивать, что их не интересует национальность профессора, ни язык преподавания. После выезда коллег в Москву киевляне немедленно забыли польский, и ни слова уже понимать не могли. Одновременно давление в деле преподавания на украинском языке стало почти принуждением. Было минимальное число профессоров и доцентов, среди которых была и я, которым никогда не обращались с просьбой преподавать на украинском. Устроили курсы украинского языка. Слабые поддавались, а многие - несмотря на все — продолжали преподавать на польском. Где-то в феврале 1940 года прибыл новый декан нашего исторического факультета, профессор Брахинец - в меховой шапке, в обуви сильно пахнущей жиром - принял меня в деканате и дал мне задание на общий курс «Барокко, ренессанс, ренессанс, барокко». Это странное название, вероятно, произошло от того, что мой новый начальник не был уверен, какое из этих двух слов следует ставить первым. Позже я узнала, что одна из моих студенток украинок подала мою специальность, делая для моей безопасности усилия, чтобы я получила курс преподавания лекций. Удаление тех, кому советы разрешали вести лекции, к этому времени еще не происходило. Товарищ Брахинец также, видимо, не знал латинского алфавита, в любом случае, он никогда на протяжении всего своего пребывания на посту декана не прочитал того, что этими буквами было написано. Впрочем, они были ему совершенно не нужны, так как он был профессором ленинизма и сталинизма. Вместе с удалением этого профессора исчезло и его заведение. Книги по нематериалистической философии и много других книг, не отмеченных позитивно нашими восточными соседями (а таких работ было много), переходили в ранг «запрещенных», а вместо них вышли и стали доступными для общественности - порнографические книги.

Работа в университете защищала вдвойне — и жизнь, и квартиру. У меня была возможность узнать об этом при встрече с товарищем Павлышенко, капитаном Красной Армии. 19 ноября 1939 ко мне прибыл и занял одну комнату советский офицер. Я ему объясняла, что я приняла уже у себя семью, чьих квартиру в сентябре разрушила бомба, а на три комнаты я имею право как сотрудник Университета, проживая вместе с приемной дочерью (Андзей) и обладая библиотекой. Ничего не помогало. Но, он взял и поселился. Когда я была в квартире, он сидел более-менее тихо, а когда я выходила - бушевал. В первую же ночь он летал по комнате, как одержимый. Мы сидели рядом с Андзей сбоку и ждали, вооружившись большими сковородками. Наконец, около двух часов ночи он начал передвигать всю мебель у себя и строить баррикады у дверей в мою комнату. Видимо, его беспокоила судьба нескольких советских жильцов, которых в рабочих квартирах Львова отправились на тот свет. Сей его маневр подействовал на нас успокаивающе, по-видимому, и его нервы немного расслабились, поскольку через некоторое время мы услышали мощный храп. Таким образом, и мы заснули как камни. Утром представление началось снова. Почерпнув немного информации обо мне у сторожа, он ворвался в квартиру и с ужасным криком начал требовать у Андзи отдать мою золотую мебель, которую я от него скрыла. Он объяснял ей, что знает, что у такой «помещица» должна была быть мебель из чистого золота, и он не такой глупый, чтобы поверить, что я жила в такой убогой конуре (у меня была старая неполированная итальянская мебель), которая и сейчас есть. Он ворвался в мою комнату, осмотрел библиотеку, где было особенно много итальянских книг, и показав невероятное количество белых клыков начал кричать: «Фашистская библиотека!». В тот же момент я вернулась домой и пошла в комнату. Павлишенко сказал мне:

«Я вас арестую».

«Сейчас у меня нету времени», - ответила я с достоинством и уважением. - «Я должна идти в Университет».

Тогда он спросил, уже гораздо спокойнее, когда я освобожусь; мы договорились на три после обеда. Конечно, я не собиралась идти ни на какую встречу, а вместо этого появились три брата Андзи, парни из наших краев — сейчас львовские рабочие. Павлишенко при виде этих трех богатырей побледнел, а они ему кратко и доходчиво объяснили, что если хоть один волос сестры из ее головы упадет, то он будет иметь дело с ними. Младший рассказал мне вечером, что мой сожитель выглядел как «тигр на картине». Определение было очень точным.

В эти дни мы выносили из квартиры все что можно было, и оставляли у знакомых. Я утверждала, как неудобно что-либо иметь, но позже я убедилась, что, не имея ничего также является неудобным. Сосуществование оказалось совершенно невозможным. Павлишенко пытался уничтожить все, чем не умел пользоваться. Он выбросил из кухни все наиболее сложные устройства. Особенно негативное отношение у него вызвал водопровод. Андзя уже предупредила меня, что «что-то не так, поскольку он ныряет в туалет». На второй день он летал за ней с револьвером, обвиняя ее в саботаже: ведь это из-за нее после того, как потянешь за цепочку, вода не течет беспрерывно, так что он не успевает умыть голову. В доме уже не было тихой минуты. Когда я выходила, то не позволяла Андзе оставаться в квартире, потому что опасность для молодой и красивой девушки выростала с каждым мгновением. Когда мы возвращались, то всегда заставали еще какую-то новую катастрофу.

Тогда я решила пойти в военную прокуратуру и бороться со своим сожителем. Мои друзья были в ужасе. «Как только вы переступите через этот порог, вы же никогда оттуда не выйдете!». Но у меня не было никакого желания ждать, пока Павлишенко прикончит меня и я пошла в обществе Андзи и моих «сожительниц» на улицу Батория. Нас принял прокурор и внимательно выслушал. Наиболее мудро и храбро говорили Андзя, которая хорошо разговаривала по украински. Прокурор сказал составить дома протокол и вернуться на следующий день. Я все описала, сожительницы перевели на украинский язык. На второй день прокурор снова говорил с нами и сказал придти «завтра». Когда мы так шли в пятый раз, друзья прощались со мной, почти что навсегда. После тщательного описания моих личных данные вместе с довоенным материальным положением, нам приказали вернуться в квартиру, с тем, чтобы там получить ответ. Вечером, после лекций, я застала у себя новую ситуацию. На двери висела табличка, что здесь проживает профессор Университета, и что занимать его жилище запрещается. Андзя и «сожительницы» стояли в коридоре, при моем появлении они начали говорить одновременно, что недавно был здесь заместитель прокурора с Павлишенком, что последний был без оружия, офицерские знаки были сорваны, а вместо фуражки на голове у него было что-то вроде бумазейного шлема, которые носят обычные солдаты. Заместитель прокурора приказал ему покинуть помещение и сказал остолбенелым девушкам, что товарищ наказан за нанесенный позор чести Красной Армии, а «хозяйка» уже впредь должна вести спокойную научную работу. Правда последнему пожеланию, к сожалению, сбыться не судилось. Уже в ближайшие дни спокойствие серьезно было нарушено бесчисленными визитами друзей и незнакомых людей, у которых советы поселились на квартире, и хотели обязательно знать, как сделать так, чтобы те убрались вон. Визиты, которые начали делаться за ними, были уже менее невинными. Период военной оккупации Львова закончился и власть перешла в руки НКВД. Атмосфера города менялась изо дня на день. К лицам, подозреваемым в «анти-революционных настроениях» входили в любое время в квартиры комиссары, одетые в гражданское в совершенно новые коричневые кожанки или в военных фуражках с синим донышком. Со мной были связаны особенные хлопоты — ведь я была пресловутой «помещицей», и одновременно - благодаря университету - неприкосновенной, как депутат. Их это ужасно раздражало:

«Что вы делали до войны?» - спрашивали они с иронией.

«То же, что и сейчас - преподавала в университете, только у меня было больше спокойствия, и я могла, кроме того, писать книги, а теперь я не могу даже приготовить лекцию, потому что каждое утро прикладами вы валите в мои двери, затем входите, сидите, спрашиваете, и каждый день тоже самое, вы делаете невозможной любую работу, и при этом говорят, что в Советском Союзе заботятся о научной работе».

- «А то, что вы графиня».

- «Как у вас, то не знаю, но в Польше я ею не была».

- «Как в Польше не была?»

- «Конституция не признавала титулов».

Когда заходило о священном слове «Конституция», то они терялись. Тогда я показала свои документы и удостоверения личности, конечно, без наследного титула.

- «Правильно, что нету! Но ваш отец, кем был?»

- «Мой отец был меценатом искусств».

«Пойдемте в НКВД».

Я пошла. Там эта сцена повторялась. «Меценат искусств» очень пригодился, поскольку никто не знал, что это за зверь такой. Но однажды нашелся комиссар, который почти справился с этим. Это был огромный человек в меховой шапке. Он показал мне свои зубы от уха до уха и сказал:

«Но мы знаем, что вы графиня с деда-прадеда».

- «С деда-прадеда, то да, но не в Польше, поскольку конституция не признает титулов».

И так «по кругу».

Политические вопросы также быстро продвигались. По конституции, страна имеет право решать только сама за себя, хочет ли она принадлежать, а вернее, просить принять ее в состав Союз Советских Социалистических Республик или нет. Западная Украина нужно было дать возможность после «освобождения» проявить волю своего народа. Был объявлен плебисцит и бурная кампания. Польское радио из Франции призывало от имени правительства к голосованию, поскольку любой плебисцит организованный до заключения мирного договора, является недействительным в силу самого факта. Поэтому правительство Республики Польша не желает, чтобы кто-либо из ее граждан рисковал собой не участвуя в голосовании. Это было очень грустно, но мы проголосовали почти все. Мне, благодаря неправильному написанию моей фамилии, не удалось найти себя в списке и не голосовать, но это было случайно. В тот вечер в 23:00 (голосовать можно было до полуночи) ворвался ко мне милицейский патруль с большим криком, вооруженный до зубов, с претензиями ко мне, почему мой муж не ходил голосовать. Я сказала, что за него я не отвечаю, поскольку у меня никогда не было на него влияния. Раздражение гостей на моего мужа росли. Только тогда, когда поняли, что я не могу привести несуществующего человека голосовать, захохотали и ушли.

Позже был проведено другое голосование. После многомиллионного волеизъявления народа Союз Советских Социалистических Республик соизволил принять этого Вениамина. (В ноябре 1939 года Западная Украина была присоединена к Украине). Западная Украина стала частью "советской семьи народов", и сейчас нужно было выбрать ее представителей. Фотографии кандидатов вместе с напечатанными биографиями виднелись на стенах домов. Одним из главных представителей Львова являлся профессор Студинский, который, как видный исследователь украинской литературы был за исключительные заслуги еще при Австрии назначен доцентом. Когда в 1918 году воцарилась противная ему Польша, то «понизили» его к степени профессора (sic!). И на сей раз польское правительство приняло ту же позицию, так что голосовали все. Сопротивление было бы здесь бессмысленным, но несмотря на это признаю, что такой акт оставляет после себя большое чувство отвращения. Голосование было тайным. Милиционер сопроводил Андзю и меня за занавеску к урне и проконтролировал то, как мы бросали врученные нам бюллетени. Воля народа объявилась и, соответственно, воля Конституции была выполнена.

Между тем, вокруг нас становилось все более душно и тесно. Дни становились все короче и темнее. Начались сильные морозы той исключительно суровой зимы, а нам с каждым днем все более угрожала та самая страшная в мире вещь как неволя. Мы погрязали в ней все глубже и глубже, так же как все и выше и выше нагромождались горы грязного снега на улицах советского Львова. Умножались аресты. Брали прежде всего молодых мужчин. В тюрьме «Бригидки» их было полно. А между тем везде исчезали безследно парни. Сначала исчезали младшие, которые пели патриотические песни в школе. Тогда поползли первые зловещие слухи, что их вывезли в Россию.

Позже стали исчезать и взрослые, и немало. Исчезали безследно, и только вдоль железнодорожных путей находились карточки: «Нас вывозят в Россию. Просим Вас, напоминать о нас после войны», и ряд подписей. Профессоров не брали. В первые дни исчезли только Леон Козловский, Станислав Грабский и Людвик Дворжак, прокурор по коммунистическим процессам, с тех пор было тихо. Но среди интеллигенции происходили многочисленные аресты, не говоря уже об офицерах, которых забрали сразу после капитуляции, и большая часть которых давала о себе знать из Козельска и Старобельска. Мы были рады, что они вместе в группах - это поможет им выжить...

Также вывозили особенно нам дорогих. Однажды в воскресенье взял меня с собой один из наших ассистентов, мы взяли провиант и пошил к бывшей больнице «Страховой компании» к раненым военным, которые там еще лежали. Москали разрешали их посещать, записывали посещающих и крутились между кроватями, слушая наши разговоры. Истощенные и голодныеи жители Львова приходили туда и приносили все, чего сами не имели. Было известно, что эти люди, если поправятся, будут депортированы в неизвестном напрвлении, но пока пусть чувствуют, они еще во Львове. Из одного зала вела дверь в небольшую комнату. Пациенты и посетители с явным вниманием обращали глаза к двери, как только они открывались.

Там нести ничего не нужно, у него есть все необходимое, состояние было тяжелым, но сейчас уже лучше. Наверно, его быстро вывезут, и ничего с этим не поделаешь» - , прошептал мой собеседник. Затем ему пришлось сделать вид, что он не ориентируется о ком идет речь, потом добавил:

«Там лежит генерал Андерс».

Между тем менялся и внешний лик города. Польские названия улиц были заменены на советско-украинские, исчезли польские надписи над магазинами и предприятиями. Польские владельцы этих заведений сидели по комнатам своих бывших квартир, как и бывшие владельцы домов - все ждали. Когда у них кроме недвижимости отбирали также и движимое имущество в квартирах и они упоминали, что в соответствии с формулировкой Конституции у них есть право на эти вещи, то получали исчерпывающий ответ: «Конституция применяется там, где уже есть порядок, а здесь сначала нужно навести порядок, а уж потом введем в силу Конституцию». После такого заявления, люди продолжали ждать, пока проводили экспроприацию.

Среди представителей свободных профессий сначала неплохо жилось врачам. Их квартиры были неприкосновенны. У них лечились советские граждане, особенно советские дети, которые зачастую находились в критическом состоянии. Среди них был необычайное количество случаев туберкулеза костей. Здоровые дети также выглядели странно «не по-детски». Они шли по улицам серьезные и бледные — никогда не смеялись и не бежали, безграничная печаль выражалась в их больших глазах, покорность и своеобразная безнадежная усталость. Сначала они торчали перед магазинами и было видно, что даже их глаза не смеялись. Но, в витринах магазинов делалось пусто, товаров не было, на их месте появился портрет Сталина.

Только в антикварных лавках товаров было все больше — там появлялись все более красивые вещи. Это Львов распродавал свои традиции и свою культуру, чтобы выжить. А это становилось все труднее. Не только еду, но все виды товаров приходилось искать за пределами магазинов. Первым такого рода торжищем стал пассаж Миколяша в самом центре города. Я ходила туда регулярно и проводила там много времени. Я покупала там лекарства, инъекции, вату, лигнин и всяческие повязки. Мне казалось, что это первое, что нужно делать, чтобы подготовиться к той весне «полной событий».

Я покупала у подозрительных торговцев товар, который очевидно был украден в аптеках до их национализации. Я складывала эти сокровища у себя и у знакомых, и мне показалось, что они еще пригодятся. Меня интересовала прежде всего полная секретность моего предприятия дела. Меня однажды разозлило то, что когда я приводила в порядок у себя большое количество, разложенных на ковре комплектов, в чем мне помогала близкая подруга — Ядвига Городыская, скульпторша, а в то время вошла подруга последней, Рения Коморовская, жена полковника. Меня раздражало, что эта неизвестная мне особа все это видела, и, вероятно, не сохранила в тайне.

Через несколько месяцев, милиция начала слишком интересоваться пассажем, дважды задерживала всех, кого там нашла. Таким образом, мы перенеслись за здание Театра Скаребка, на еврейский пригород Львова. Там, на большой площади, среди невероятной массы снега и грязи, среди бесконечных толп всех видов подонков и нормальных людей, покупалось и продавалось абсолютно все, что нужно и не нужно. Там были и мебель, и автомобильные и другие запчасти, и черная валютная биржа, где меняли доллары, и иконы, и шторы, и одеяла, простыни, новые и старые феноменально грязные подушки, новые и ношенные мужские брюки - целые и рваные, штопанные и не штопанные, были всякие другие части мужского и женского гардероба - начиная с вечерних платьев и заканчивая разноцветными ночными рубашками. Там были ключи и гвозди, был целый и битый фарфор, пуговицы и булавки, чистое и фальшивое серебро, медицинские и музыкальные инструменты, а также переводы криминальных романов Уэллса. Это все продавалось и покупалось в сильном шуме, гаме и тесноте.

Когда я только показывалась, мои поставщики перевязочных материалов сразу ко мне появлялись. Они называли меня «докторшей» и советовали мне продавать больным этот товар очень дорого, потому что скоро его не будет. Между тем, другой торговец продавал возле меня наручники — целиком новые, которые широким рядом свисали ему с плеча, а сбоку на одной из будок виднелось желтое резиновое кольцо для больного с проткнутой насквозь балалайкой. Сей натюрморт я запомнила на всю жизнь. Я смотрела на все это и меня охватил ужас при виде этого куска Азии, который упал на Львов. Здесь было так трагически очевидно, что к нам вторгся Восток и нас затапливает.

Впрочем, всем подобным походам за покупками и кредитам положил конец советский Указ от 21 декабря 1939 года, которое аннулировало польскую валюту. Мы за час остались ни с чем. Шок был сильный и нервозность во Львове возрастала. Люди, не зная ничего, входили в магазины и требовали товары. На вопрос продавца, есть ли рубли, потому что злотые уже не действуют, люди столбенели... Другие садились в трамвай; когда они хотели платить, а у них не было советских денег, кондуктор останавливал трамвай и приказывал выйти. Никто ничего не понимал. «Где и по какому курсу менять злотые на рубли?, По какому курсу?». Минимальное количество поляков во Львове имели тогда рубли, для этого нужно было работать на советскую власть. В течении Рождества ситуация была отчаянной. Затем в какой-то степени улучшилась, благодаря черному рынку. Евреи скупали злотые, которые ходили еще «по ту сторону» (в Генерал-Губернаторстве) в Рейхе и давали за большое количество злотых очень малое количество рублей.

Таким образом праздники проходили тяжело, не столько из-за отсутствия денег, сколько из-за полного отсутствия сообщений. Сия господствующая во всем мире тишина удручала, несмотря на все, несмотря на то, что мы не сомневались в долгом продолжении этого кошмара. Нас наполняло надеждой присутствие генерала Вейгана на Востоке. Нам верилось, что весной союзники и те, с Ближнего Востока, начнут движение на Германию, у и большевики сразу «автоматически выйдут отсюда». Были и те, которые утверждали, что это может продлиться немного больше времени, но мы не сомневались ни на минуту... Поскольку хороших вестей не было, появлялись самые невероятные пророчества, которые передавались из уст в уста. За пророчества сажали в тюрьму. Борьба с пророчествами было трудной, потому что люди использовали их в качестве наркотиков, от которых, как известно, трудно отвыкнуть. Война Финляндии с Советским Союзом также наполняла всех надеждой и верой в какую-то мнимую слабость России. Капитуляция Финляндии и конец финской войны вызвали огромное разочарование.

Сообщения с противоположного берега Сана были удручающими. Радио продолжало сообщать о все новых переселениях польского населения из Померании и Познани в Генерал-Губернаторство, как немцы называли сию часть Польши. 1940 год начался для меня под новым знамением. 2 января я дала военную присягу, как член СВБ (Союза Вооруженной Борьбы). Я давно старалась принадлежать к военной организации, но это решение отлагалось, поскольку подпольные общества вырастали как грибы после дождя, но многие из них носили четкий след партийности. Только, когда мне, наконец, удалось убедиться, что есть военная организация, которая подлежит Верховному Командованию во Франции, я предприняла усилия по принятию присяги, 2 января, на распятии, которое было в руках полковника Владислава Жебровского. С того дня, два с половиной года все мои мысли и чувства были связаны с присягой. Она была постоянным источником силы, чтобы выжить. Постоянная опасность создает атмосферу, в которой большинство поляков чувствовалось хорошо. Меня приняли в подполье. Пока работы почти не было. Я составляла радио бюллетени. Раз в несколько дней у меня проводились то встречи офицеров, то совещания, то переговоры с другими группами.

Вспоминая все это, я прихожу к выводу, что нам крупно повезло, и, что у нас не было понимания ситуации, в которой мы находились. В то время, мы начали медленно знакомиться с некоторыми из политических аспектов нашей ситуации. Конституция предоставляет советским республикам довольно большую степень автономии. Москва (по крайней мере, номинально) оставляет за собой только внешнюю политику, военное дело и, конечно, вопросы «безопасности революции». Остальные полномочия передаются «республиканским правительствам», в нашем случае - Киеву. Таким образом, мы чувствовали постоянно и на каждом шагу, что в повседневной жизни мы имеем дело не с Москвой, а с Киевом. С Востока нашу землю заливала, как во времена короля Владислава IV, необразованная масса дикарей и боролась с нами во имя социальных лозунгов, которые выходили в основном из комплекса неполноценности, из ненависти к культуре, которой у оккупанта не было. Московский империализм обещал нам (в основном по радио), иногда совершенно ясно, что не за горами то время, когда Россия получит все польские земли, и тогда исчезнут всякие границы.

У россиян до войны также была собственная великая наука и культура. Но они утонули в море крови. Науку в некоторых областях удалось восстановить, в отличие от культуры, поскольку без традиции культуры нету. Московиты обо всем этом прекрасно знают, и поэтому людей науки окружают уважением, так как абсолютно уверены, что их результаты никогда и нигде не будут идти в разрез с классовыми понятиями, или материалистической философии, ни империалистическим основам России. Между тем, мы стали свидетелями в университете борьбы между Киевом и Москвой за символическое, но, тем не менее, важное - за название университета. На самом деле речь шла только об одном слове. Киев обратился к Москве за утверждением следующего названия: Украинский Львовский университет имени Ивана Франко. Москва согласилась на название без слова «Украинский». Она не имела ничего против посвящения университета украинскому поэту, но сам университет не должен был иметь этнического прилагательного. Так появились везде надписи и объявления Львовского университета имени Ивана Франко. Мы знали, однако, что украинцы не сдавались, так как это «неполное» название продолжал их дразнить. Вопрос был поставлен в Москве во второй раз, с сильной поддержкой влиятельных товарищей. Наконец, в один прекрасный день появились у входа в университет две большие массивные фиолетовые таблички, с полной надписью, одна на российском, и другая - на украинском языке. Киев победил: Украинский Львовский университет имени Ивана Франко.

У Киева, однако, еще были и другие трудности. Первоначально Киев рассчитывал на абсолютную поддержку местного украинского населения и его интеллигенции. Через некоторое время выяснилось, что различия между нашими людьми (которые не так давно - до Первой мировой войны - называли себя русинами), и населением из Киевщины были просто невероятными. Из Запорожья на Красную Русь - долгий путь, а 700 лет соседства с западной культурой невозможно стереть. Люди, воспитанные с деда-прадеда в польской культурной среде, хотя политически враждебно настроенные против Польши, часто откровенно признавались, что Украина, которая внезапно захватила их, является чем-то невыразимо диким, и насквозь чужим.

Такие разговоры вызвали в нас самые лучшее надежды на будущее, на согласие и консенсус. Также, мы заблуждались касательно других внутренних советских трудностей. Некоторые из более цивилизованных офицеров Красной Армии, особенно коренные россияне, зачастую не скрывали своих чувств к хозяевам своих квартир, которые относились к НКВД и его методам с крайне откровенной антипатией и даже презрением. Особенно сильно выражался крайний антисемитизм против евреев, которые преобладали количественно среди владельцев недвижимости. Нам казалось, что это ключевые особенности самой Москвы. Нас удивляла, растущая с каждым днем достоверность записей о социальном происхождении граждан и их деятельности. Исключение составляли беженцы «с той стороны» (Немецкого Рейха), которых на самом деле регистрировали, но пока оставили в покое. Впрочем, их было все меньше и меньше.

В ноябре немцы и московиты заключили что-то вроде договора, который давал возможность в течении нескольких дней законно перейти Сан большому числу беженцев. Все довоенные жители наших сторон, кроме пожилых людей и детей, подлежали принудительному труду. Только рабочая карта давала право на существование, на жилье, еду, почти на воздух и воду. Кто не работал, тот был врагом революции. В соответствии со статьей 118 Конституции, каждый гражданин имеет право на труд и на оплату в соответствии с количеством и типом работы. На такие правила существования общества можно абсолютно согласиться. Тем не менее, единственным работодателем являлось государство. Умирает тот, кто не работает, и если только государство может дать работу, то только тот получает право на существование, кому государство, то есть Партия дает эту самую работу. Другими словами — тот, кто Партии не понравился, не получает работу и должен умереть. Это открытие было для нас шоком. Частная жизнь оставалась всегда и везде под контролем власти, которая добиралась до каждого уголка. Любой контакт с властями (а власти никак не получалось избежать) имел еще и другие последствия. Гражданин постоянно провоцировался и принуждался к выражению своего мнения по отношению к режиму, изменения строя, новых отношений... Его постоянно спрашивали, считает ли он, что советское решение социальной проблемы есть справедливым, нравятся ли ему проводимые реформы, чувствует ли он себя в Советском Союзе удобно, или радуется ли он приходу советской власти. Уклончивые ответы рассматривались негативно, а каждое слово рассматривалось почти как под «микроскопом». Тем временем обострялись школьные проблемы. Школы быстро после вторжения вновь открыли. Новое расписание занятий быстро внедрено. Большое количество часов отводились на изучение украинского языка. Как, впрочем, и в университете. Российского не преподавали. Польский обучали на уровне чтения и письма. Обучение религии отменили. Вместо него устраивали лекции о советском рае, о доброте «батьки» Сталина, лучшего опекуна, о зверствах польских панов и о преследованиях трудящихся. Эта пропаганда сделала много хлопот родителям, потому что дети реагировали на нее очень плохо, или, вернее, так прекрасно, что число арестов увеличилось с каждым днем. Относительно истории и польской литературы, а также преподавания религии, то дети в военное время изучали и знали эти вещи, несомненно, гораздо лучше, чем их предшественники. Они обучали дома со страстью запрещенные предметы, с ранее невиданным рвением...

Следует признать, правда, что за исключением отмены изучения религии в школах, религиозных преследований в истинном смысле этого слова, вопреки ожиданиям, не было. Священники, конечно, находились под в очень тщательным наблюдением, но арестов среди духовенства, если не учитывать конкретных политических причин, не проводили. За религиозную жизнь взялись другим путем. На храмы наложили огромные налоги. В курсе дел меня регулярно держали дома. В чисто польском селе Хлопы под Комарно построили как раз новый большой костел перед началом войны.

Советские власти наложили на него огромный налог на село, которое во время войны много зарабатывало и налог сразу же оплатило. К тому же, крестьяне работали на перегонки, чтобы побыстрее завершить строительство храма и покупали внутреннее убранство.

Иногда, даже некоторые большевики принимали там позже тайно причастие. Крестьяне приходили ко мне довольно часто и рассказывали, что происходит дома. Считали, что дела идут плохо. Основной целью их визитов было получение информации об общественных делах. Земли поместья были разделены между ними и розданы, но разделом они не были удовлетворены. При этом они увидели, что земли — мало, а факт, что они получили ее бесплатно наполнял их недоверием к тем, кто дал им эту землю, не являясь владельцами. При мне, по крайней мере, они подчеркивали, что они считают это состояние временным. Только когда начали говорить о колхозах, тогда началась среди этих людей паника. Положение крестьян стало утруднятся.

После составления списков советы начали проводить депортацию крестьян поездами. 12 февраля паника охватила Львов. На всех железнодорожных станциях появились все новые и новые поезда, длинные ряды товарных вагонов стояли на рельсах. Раздавались песнопения. Чаще всего пели горестные, поскольку был Великий пост. Поезда охраняли военные. Городское и пригородное население стихийно бросилась к поездам. Если охранял вагон киргиз или калмык, то все было тщетно; если охранял москаль, то мог иногда делать вид, что ничего видит, иногда даже сам подавал воду или пищу, молоко или лекарства через крошечное зарешеченное верхнее окошко. Холод был страшный. Поезда на вокзалы постоянно прибывали. Вагоны были закрыты. Разрешалось только (и то не всегда) выбросить труп. Их собирали вечерами по рельсам. Много было среди них замороженных детей. Иногда у людей не было с собой вещей вообще.

Поезда прибывали из окрестностей на запад и север Львова, а сообщения приходили отовсюду, со всех оккупированных провинций и районов. Со всюду свозили поляков из соседних деревень, которые приобрели землю после 1918 года, как «посторонних», «искусственно» расселенных польским правительством. Кроме того, тогда забрали только профессиональных лесников. На рельсах за железнодорожными станциями и вокзалами во Львове стоял целый парк вагонов для перевоза скота, примерно 80 человек в вагоне. Одни там умирали, другие рождались - а мороз держался. Наконец, первые поезда выехали на Восток.

Все это происходило 11, 12 и 13 февраля 1940 года по всей восточной Польше.

Примерно через десять дней местные органы СВБ уже получили ведомость о том, что тогда депортировали около одного миллиона польских крестьян. Эти расчеты оказались достаточно точными. Нужно было держаться. А это становилось все трудней. Та долгожданная и ожидаемая весна быстро приближалась, а на политическом горизонте все оставалось неизменным. Мы утешали друг друга, повторяя что по радио не могут говорить о том, что на самом деле происходит в данный момент. Возможно, готовится общее наступление. По-прежнему продолжало быть ужасно холодно, а аресты проводились все больше и больше.

Все больше и больше приходили известия о пытках, используемых для выбивания признаний. Эти пытки, кроме избиение до крови, часто происходили по восточному образцу: часто использовали забивание гвоздей под ногти. Палачами не раз были евреи. К этому привело большое количество евреев, работающих в НКВД и коммунизация еврейского пролетариата, который в значительной степени с начала оккупации поддерживал большевиков. Но я утешалась тем, что были и другие. Однажды ко мне пришел незнакомый человек, извинился, что не представился, а только сообщил, что является офицером и что, только поэтому и пришел. Он просил меня вынести из квартиры все ценное, иначе все потеряю — ведь возьмутся и за поляков — особенно «контрреволюционного» происхождения. В конце он добавил, что пришел, как еврей, по службе, хотя лично меня не знал, но должен был придти к человеку, который в университете выступал против избиения евреев - и ушел. Такого рода визиты часто с «предложением» и из-за бедности - повторились еще два раза. Польское общество продолжало ждать. У нас было много времени и это удручало. В университете у нас не было никакой работы, лекции были на таком уровне, что их почти не нужно было готовить, а о научной работе даже нельзя было мечтать. Этот утомляющий брак усилий тяготел и во всем Львове, а не только в университет. Все, не только поляки, но и украинцы, и «привезенные» большевики были заняты в течение многих часов в день, но никто не работал. Тупая тяжесть и безграничное безразличие к идее, в которую никто не верил, характеризовали атмосферу. В то время, я давала уроки английского одному из наших профессоров, который оказался таким способным, что через несколько месяцев можно было перейти к чтению. У меня случайно была книга, которая показалась мне наиболее подходящей: Лорд Актон, История Свободы. Ее чтение было для нас, как бы неким протестом — единственным доступным, но очень сильным - поскольку духовным, несмотря на все что вокруг нас творилось.

В то же время, из Комарно приходили разные ведомости. Там арестовали главного лесника — Карла Дудика — самый верный друг нашей семьи более тридцати лет. Приверженность своей работе стоила ему жизни, поскольку Комарно он не покинул, несмотря на мои умоляющие просьбы. Московиты вскоре его вывезли и в необъятной России он где-то позже скончался. Его семью депортировали в Казахстан после его ареста. Тогда мне сообщили, что пришел в Комарно запрос из НКВД во Львове по поводу моих довоенных отношений к населению. Уездные комитеты дали мне похвальную характеристику, а копии переслали в университет. У меня были неприятные чувства, когда об этом услышала, но в ближайшее время мы все были заняты более важными делами.

Прошла Пасха, а с ней момент великого плача в храме во время пения песни «Веселый нам день сегодня настал». Праздники пришлись на конец марта, а 10 апреля Европу колыхнуло до основания. Гитлер оккупировал Данию и напал на Норвегию! Мы словно проснулись из кошмара. Наконец-то! Нам казалось, что в ту же пору, когда текут горные реки, освободившись от оков зимы, поток событий и с нас начнет смывать эти страшные оковы. Мы не отходили от радио. Ничто иное нас не заботило. Все личные проблемы или опасности, казались ничем. Таким образом, меня не задела новость Андзи о том, что приходит и интересуется мною уже два дня высокий майор. Андзя также отметила, что у него фуражка с темно-синим донышком. Наконец, он застал меня. Это был россиянин, не имевший в себе ничего вульгарного, просто изысканный в своих манерах, высокий блондин. Представился как майор Бедяев. Он сел и сказал мне, очень вежливо и очень тихо, что будет у меня проживать. Я ответила, что у меня уже есть постояльцы и, что, впрочем, квартира моя, как сотрудницы университета, освобождается от реквизиции, и показала ему бумагу, которая висела на двери после истории с Павлишенко.

Майор все это выслушал, и спокойно сказал: «Вы больше не работаете в университете», и вручил мне письмо, которое вынул из портфеля - очень краткое, на имя Бедяева из университета, где утверждается, что я уволена с работы. Я сказала, что пока не получу официальное уведомление, я не могу считаться уволенной, даже более того — я должна идти в университет, потому что у меня есть лекции. Майор ответил очень вежливым тоном - «Хорошо. Вы получите уведомление». Я пошла в университет. Там никто и ни о чем не знал. Я пошла на лекцию. Перед входом в зал мне загородила пути незнакомка и попросила на минуточку побеседовать с глазу на глаз. Мы вошли в боковой коридор. Там, она сказала мне, что была облава на СВБ, вероятно, произошло предательство, и что несколько человек из моего подразделения взяли, что послал ее знакомый инженер, с которым она живет в одном доме.

Я вспомнила в тот момент ее имя на табличке одной из квартир на первом этаже того же здания. Она продолжала говорить, что я должна немедленно бежать, а в квартиру не возвращаться. Я верила этой особе, но мне без разрешения нельзя было вступать с ней в разговор, во всяком случае я знала, что тот инженер являлся человеком очень благородным и вспыльчивым, таким образом - то, что она говорила, казалось мне не полностью правдой.

Я говорила, что ничего не понимаю, ничего не знаю, и что я должна идти на лекцию. Я вошла в зал и говорила о ранних скульптурах Донателло. В тот же день я официально получила паспорт Первой категории, то есть меня номинировали как профессора университета советским гражданином высокой полезности для государства. Я знала, что такой паспорт, выдавался редко, и «абсолютно» защищал от депортации, и что советские власти засвидетельствовали таким образом, что к моей академической квалификации перешли несмотря на позор моего происхождения. На второй день, 11 апреля утром пришло письмо, такое же, как то, которое показал Бедяев, увольнявшее меня с работы в университете. Профессор Подляха, руководитель учреждения, отправился по этому вопросу к «ректору» Марченко, который сказал ему, что ему не нужно держать таких профессоров, как я, а растить профессоров из детей рабочих.

В тот вечер мои друзья посоветовали мне на пару ночей не спать дома, так как потеряв работу, я становилась простой «помещицей», к тому же таковой, квартиру которой хотел заполучить майор НКВД. Я с неохотой отнеслась к этому совету, но в принципе уступила, считая всякую браваду недопустимой. Так что я провела ночь в Виси Хородыской, у которой была свободная кровать. Мы долгими часами говорили, поскольку находились под ужасным впечатлением многочисленных арестов в последние дни. Во многих случаях брали глав семей, главным образом врачей и землевладельцев. Мы знали, что они все еще были во Львове, но в тюрьме «Брыгидки».

На следующий день, 12 апреля, прошел нормально — после обеда состоялась лекция по английскому в моей библиотеке, после я вышла из квартиры. После ужина у друзей меня провел приятель к моему «ночлегу». Около десяти часов вечера мы проходили под моим домом. Я положилась на диване в гостиной. Спали мы плохо, всю ночь ехали автомобили и повозки... Происходило какое-то странное движение. На рассвете нас разбудила сторожиха новостью, что ночью забрали половину Львова. Мы подошли к окнам. При очень бледном утреннем свете приезжали грузовики, полные людей. Проезжавшие были хорошо одеты. Я помню женщин в траурных вуалях, сидящих на автомобилях, как статуи. Солдаты Красной Армии и милиционеры их охраняли, стоя на ступеньках. Когда мы смотрели, вошел знакомый, который меня вечером проводил. У него было странное выражение на лица, когда он молча протягивал мне пакет. Я развернула его - там были мои туалетные принадлежности и немного нижнего белья.

«Это Андзя вам послала. Вы не можете возвращаться назад. Они в вашей квартире и ждут».

Я тогда узнал, что пришли вечером, сидели у меня, когда я проходила мимо, возвращаясь с ужина. Ночью пришло их больше и во всеоружии, и, впрочем их было восемь. От Андзи требовали, угрожая винтовками, чтобы она предала место моей ночевки. Девушка упорно утверждала, что ничего не ведает. Под утро, наконец, они ушли, но наблюдали за дом с улицы. Тогда Андзя выскользнула, но не пришла ко мне, просто ушла в противоположном направлении, чтобы запутать стражу. Она побежала к моим друзьям и попросила предупредить меня.

Между тем, поступали новости из разных частей города. В полдень мы уже знали, что задержанные люди находятся в известных поездах на станциях во Львове. На сей раз это были исключительно люди из города, офицерские семьи, отставные чиновники, врачи и землевладельцы. Эти четыре группы были тогда ужасно истощены, при чем среди них забирали и все те семьи, чьи отцы были арестованы несколько дней назад. Среди «беженцев» из запада, не задерживали тогда никого. Среди землевладельцев пошли первыми те, кому большевики их бывших поместий предоставили похвальные характеристики. Ведь «помещик» является не только кровопийцей, но и предает общественную мысль, опровергает пропаганду и, тем самым, является опасным врагом революции. Опять городское и пригородное население бросилось к вокзалам, и соответственно передавало в вагоны все, что можно было дать. Снова священники начали заниматься контрабандой.

Собственность депортированных подлежала немедленной продаже, с тем чтобы полученные средства должны были быть направлены им наличными. Я знаю случаи, в которых это на самом деле имело место.

В мою квартиру первого же дне переехал майор Бедяев. Часть мебели сжег, «потому что их никто не хотел», часть украл сторож. Погибли в то время мои заметки, и, прежде всего научной библиотекой, не говоря уж о других вещах — памятные вещи по умершим. Я знаю, что тысячи, и даже миллионы людей в Европе пережили то же в течение этих последних лет, но это осознание не только не являлось утешением, а даже наоборот, усугублением дела. Чем больше людей среди нас избавленных от собственного прошлого, тем более серьезной является потеря традиции, продолжения духовного, просто - культуры.

Между тем, я вынуждена была скрываться. Я не могла оставаться у людей, о которых было известно, что они дружили со мной, так как мне было известно, что меня ищут. Меня укрывали тогда знакомые, не имевших каких-либо обязательств по дружбе со мной. Этот трехнедельный период был для меня крайне раздражительным. Осознание того, что я постоянно подвергаю своих опекунов постоянному риску, сильно на меня воздействовало. Я ожидала прихода НКВД при каждом звонке в дверь, дрожа от страха за своих хозяев, и самой не ведая, что делать. Мне казалось, что переход под немецкую оккупацию не имеет никакой цели, что при Гитлере нету возможности работать, что единственным теперешним моим заданием является выжить и выбраться в Италию, а оттуда к правительству во Франции и англо-саксонские страны. Я думала тогда, что там не знают, что у нас происходит из-за отсутствия информации, поскольку в радиопередачах говорилось всегда только о терроре и жестокости нацистской оккупации! Как на зло, проход в то время через Карпаты в Венгрию или в Румынию стал невозможным. Последние группы не успели пройти — никто из проводников уже даже пробовать не хотел, так сильно сторожили границу в последние дни.

Сегодня, когда я пишу эти слова, мое сердце полно благодарности Всевышнему, который сорвал все эти неразумные планы и позволил мне таким образом остаться и работать во Львове еще на два года. Но тогда еще нужно было ждать, а это - самое худшее. Я пыталась по мере возможности использовать время и подготовить работу за границей. Пока речь шла о первом этапе - о Риме. Наладив контакт со священником Владимиром Ценским, я спрашивала у него, не могла бы я с ним увидеться до выезда, так как уезжая в Рим, я хотела иметь информацию и директивы касательно того, что я должна говорить в Ватикане. Однажды, отец Ценский дал знать, что придет к главному Почтамту в 17:00, и что Вися Городыская должна провести его ко мне. Я приготовила ряд вопросов и с нетерпением ждала человека, к которому я чувствовала уверенность. Я была уверена, что этот разговор будет прощальным, который был для меня крайне важным по личным причинам, и даст мне решающие указания по поводу информационной работы, к которой я готовилась. Прошло 18:00 - никто не пришел. Наконец, около 19:00 появилась Вися, но она была одна и сказала, что Ценского арестовали.

Из ее рассказа выходило, что его задержали во второй половине дня в собственном приходе, в рясе.

Сей арест вызвал во Львове огромное расстройство, особенно когда шок от массовых депортаций еще не угас. Люди с того времени в течение нескольких месяцев спали с запасами еды и воды и в лыжных костюмах возле постели. Были таковые, кто просто желал депортации, потому что не могли больше ждать. Однако, нужно было, несмотря на все, получить указания касательно аудиенции у Папы Римского.

Я просила спросить у архиепископа Твардовского, не хотел ли он меня увидеть, поскольку я собираюсь в Рим. В ответе он определил мне день, когда я должна присутствовать на богослужении в семь часов в монастыре, где он жил после выселения из дворца. После мессы, когда будет возвращаться из часовни в свои покои, я должна последовать за ним. Соответственно, я оделась по-другому — платок на голову, очки на нос, и корзину с бутылкой водки под мышку - и отправилась к тому монастырю. Там я была на мессе, которую правил архиепископ, а когда он выходил, я пошла за ним. Он попросил меня подождать минутку в небольшой комнатке, так что я успела избавиться от своих диковинных вещиц, пока он вернулся. Когда мы присели, я начала говорить, что собираюсь в Рим, и что, вероятно, получу аудиенцию у Папы Римского. Так что прошу посоветовать, что сказать Его Святейшеству. Когда я завершила, архиепископ сказал с улыбкой:

«Пожалуйста, скажите Святому Отцу, что нам очень хорошо. Все духовенство, в буквальном смысле слове, - цело, поскольку очень немногие слабые члены церкви отпали в первый момент оккупации. Их побег являлся для нас скорее помощью — так что духовенство все держится хорошо. Довольно многим священникам удалось выехать в глубь России вместе с депортированными. Другие также ожидают ссылки или прочие неприятности. Антирелигиозная пропаганда в школах не действует. Население и, прежде всего, интеллигенция, которая ранее держалась подальше, обращается к нам. Большое количество людей приходит на Причастие, так как мы видим, что чрезвычайно увеличился спрос на «святые дары». Пожалуйста, передайте Святому Отцу от имени всего духовенства и верующих архиепархии Львова выражения безграничной привязанности, а Святому Престолу приверженность до последней капли крови. Просто не забывайте говорить ему, насколько все хорошо». Когда он завершил, то благословил меня на дорогу.

Между тем, пришла весна, на которую все ждали и вместе с ней, вместо освобождения — страшная новость: союзники покинули Норвегию!

В те дни мне пришлось поменять квартиру и переехать к другим друзьям, я не могла оставаться слишком долго в одной квартире, особенно потому, что единственное окно моей комнаты выходило на небольшой дворик, а напротив жил милиционер. Несмотря на то, что я проветривала комнатку через дверцу печки, милиционер начал мной интересоваться. Окна моего нового большего жилища выходили на незастроенный участок, на котором росла большая старая береза. Ее ветви в тот момент как раз покрывались крошечными зелеными листьями. У меня не было никаких сомнений, что пока они опадут, я вернусь в свободный Львов.

Пришли новости о том, что переход в Венгрию через Закопане - намного проще. Мне пришлось решиться на то, что я раньше даже не учитывала: я решила «пойти под Гитлера», и только оттуда добираться в Венгрию. Собственно тогда готовился второй легальный трансфер, которым возвращались на Запад «беженцы», люди, бежавшие во время сентябрьской кампании на восток, где было «безопасно». Немецкая комиссия работала во Львове совместно с советской. Друзья заботились мной, а один знакомый, который не имел передо мной каких-либо обязательств, предложил мне сделку, которую я с трудом приняла. Не было иного выхода. У него были готовы уже все документы на выезд в Краков. Он заявил о готовности взять меня с собой. Сначала дело выглядело так, что я должна была выехать с ним как жена, и нужно, соответственно, было заключить с ним советский брак - «пятирублевый» (такой была гостакса в то время). Когда выяснилось, что достаточно, если я стану ему сестрой, стало как-то легче. Так что сфабриковали все документы на его имя. Профессор химии нашего Университета ночью, в своей лаборатории удалили из моей «зеленой» идентификационной карты мою фамилию, без нарушения зеленого цвета карты в том месте, и вписал имя моего «брата».

Приближался момент расставания и выезда. Хотя я знала, что являюсь обузой для всех, но у меня было чувство предательства. Кроме того, я озадачила совершенно чужого мне человека своей персоной, которую разыскивали большевикии сильно подвергала его риску. Я расставалась с друзьями и близкими, а также с самой верной мне Андзей. Никто не знал, когда все эти люди поедут вглубь Азии к дикарям. А я ехала в неизвестность, но, в любом случае, на Запад — будь что будет — я бежала. Возможно, менее серьезными был бы сей переход, если бы я знала, то, что не из-за происхождения меня искали, а из-за предательства в СВБ майора «Корнеля», к которому я чувствовала отвращение. Сегодня, когда пишу, со всей нашей группы во Львове остались живы только священник Ценский, Ян Яворский и я.

Болезненный выезд совпал с 3 мая. Ночь была ясной, весенней, теплой. Карета везла нас по Львову, который был так дорог мне. Я помню, как сейчас - возвышающийся силуэт Бернардинского монастыря в лунном свете. Мы ехали в большой гараж, откуда еще до рассвета должен был отправиться грузовик, чтобы отвезти нас в Перемышль. Мы выехали с опозданием, так что уже рассвело, когда мы покинули Львов и смотрели на купол собора Святого Юра и башни Святой Елизаветы. Нас было более двадцати человек, но никто ни с кем не общался. Так мы проехали в Городок Ягеллонский и дорогу, которая поворачивает оттуда налево. Там стоял указатель с надписью: «в Комарно». Только тогда, когда мы уже проехали и там, я вдруг почувствовала, впервые, что теперь меня ничто не связывает, что я оторвана от всего. В Перемышле было полно знакомых. На меня постоянно набрасывались с криком радости, поскольку слышали, что меня нет в живых, что убегая из квартиры я якобы спускалась по водосточной трубе и была убита на «зеленой границе». В тот же день я нашла в своей тогдашней квартире викарного епископа Томака, которого я хорошо знала. Мне пришло в голову, что может у него есть информация, чтобы передать ординарию, находившемуся на «немецкой» стороне.

Наконец, на третий день мы проходили советский осмотр. Ее проводили очень тщательно. У нас нашли много украшений и особенно польских злотых, на которые они охотились со страстной жадностью, хотя у них - уже с декабря — злотые признавались недействительными. У меня, в конце концов, они не нашли большой суммы, которая была скрыта в подкладке кожаной сумки и бисера, зашитого в воротнике пальто. После осмотра проверяли документы. Моя бумажка не обратила никакого особого внимания, из-за идеального порядка в документах моего «брата». Затем они выстроили нас по четыре человека и приказали идти к мосту. Мы проходили между советскими солдатами, которые кричали нам:

«До свидания в Кракове!»

Это были, как и все солдаты Красной Армии - грязные, небритые и плохо обмундированные. Когда мы дошли до средины моста, то увидели, подходившую к нам группу немецких военных - люди огромного роста, которые выглядели здорово, одетые в блестящую форму. С ними шли медсестры Красного Креста в белых халатах.

«Это, однако, Европа», прозвучали голоса в наших рядах. [...]